Анатолий ЯКОВЛЕВ ©
ПАПЕРДАУН
В
озбуждая барокканских форм губы гусинковым пером, литературный поденщик с высшим филологическим Годгивин размышлял о девальвации личной жизни применительно к затеянному роману, как вдруг почувствовал себя не одним. То не было пресловутым “шестым” чувством – любое чувство было не причём. Годгивин почуял это – звериным чутьём человека напряжённого сидячего труда. “Жопой почуял” – написал бы сам Годгивин, он ценил краткость, сестру свою, но сейчас эмоции обгоняли мысль; Годгивина взволновало его алогичное неодиночество.“Может, фигня какая в пишмашинке завелась? А какая?” - задумался было Годгивин, но вспомнил, что уж с полгода как в ногу с прогрессом шагает двумя “наборными” пальцами по клавиатуре дарёной и, следовательно, без “винта” “персоналки”
. “Фигня в “компе” завелась, - разозлился Годгивин, - замкнёт ещё клеммы, поди потом, чини за деньги!.. Но кто мог-то? Муравей?.. таракан, прости Господи?.. или… - Годгивин заиграл скулами, - эта… переползла после вчерашнего? Вот же сучка!”. Годгивин оторвался от кресла, оторвал живот от ремня, протиснулся почесать и вздрогнул, не найдя члена. Годгивин зашарил среди брюк: сперва осторожно: “а вдруг и там – нет?” Потом решительней: “да с чего бы это – нет?!”. И наконец разлился по комнате глуповатой улыбкой – член провалился между коленок и висел, втиснув головку в невысокий носок.- Ишь ты какой! А уж я думаю, куда ты провалился? А ты аж провалился! – скаламбурил Годгивин вслух, - Напишу об этом, пусть все узнают. И ОНА – узнает!
Под НЕЮ Годгивин подразумевал вот-вот совершеннолетний (“совершенно летний!” – рифмовал Годгивин) продукт своих пиво-водочных грёз. Ту, в платье до пояса и с низкими ресницами вчерашней школьницы, которая узнает его меж людных проспектов мегаполиса и за шиворот увлечёт за хрустальное горизонты, Артемидой-охотницей попирая его, литературного поденщика Годгивина, жён и детей…
“А то, что за жизнь? - возмущался Годгивин, - Вот вчера упросил товарищей приобрести девку на часок, доставили за город, в машине теснота, бьёмся, как караси под крышкой… Поволок её в лес, уронил на какие-то сучья, коленки бабе ободрал, о пень башкой стукнул, неджетльменски изнасиловал… Всю красоту смазал, дурак – а шлюхе без экстерьера, что Айболиту без клизмы – разве что словом добрым утешить. А мужики не ушами любят, - почесал Годгивин не за ушами, - Потом ещё поколотил небось, по пьяни-то… А чего она: я только в рот, оплачено только в рот! У меня самого это рта, - Годгивин похотливо пожевал красными губами, когда б не пузо… “уста согбенные – и баста! – художественного гимнаста” - вспомнил Годгивин из себя раннего, вспомнив армейского чудака, который дотягивался “сам у себя”… “Туда” она не будет! Тоже, врата райские. Да у меня задница – хоть на “Сотбис”: миллион раз, миллион два… продано!.. Отдохнули культурно… Ну и что я с такого отдыха получил на конец, - вяло сострил Годгивин, - вша транзитная в электронику прибыла? Тьфу! И друзья, те ещё сволочи…” - Годгивин ненавидел друзей за то, что они помнят то, что с похмела забыл он, и наверняка с утречка пораньше перезваниваются и гогочут в трубки, как апрельские гуси, гогочут над ним, литературным работником, который…! Годгивин скуксился и сжал кулаки. Два желания раздирали его: драться и чтобы его пожалели. Но желания вдруг уравновесились – Годгивин вспомнил о НЕЙ, ресницами вниз и в платье по пояс, и в грёзах оцепенел.
За грёзами Годгивин “уговорил себя” поллитру, но ощущение неодиночества напомнило-таки о себе. Теперь он даже не чуял, он видел – шевелилась бумага. Кипа слева явственно раздваивалась посерёдке, будто оттуда тщился освободиться не насмерть прихлопнутый жук.
Годгивин привстал в кресле и энергично – успеть отпрыгнуть, если что, сбросил бумагу над.
И отпрыгнул.
С чистого листа вскочил малюсенький, со спичку, человечек. Он досадливо разглаживал розовый кукольный кафтанчик, но его микроскопические, как игольные острия глазки смотрели жалобно и совсем не колко. “Как у хомячка”, - сравнил Годгивин.
Человечек снял берет, поводил им перед носиком, – видимо, представляясь.
Годгивин механически поклонился, протянул было приветственно руку, почувствовал себя идиотом и растерялся.
- Good night! – пропищал человечек.
- Англичанин? Инглиш? – почему-то обрадовался Годгивин.
- Yes, yes! – человечек закивал.
- Так, здорово, коли не шутишь!.. – Годгивин взял паузу, как карточный домик собирая на ненавистном школьном английский вопрос.
- Вот? – спросил Годгивин, - Вот? Ху – Ю?
- What?.. – смущённо переспросил человечек, - I’m don’t understand…
И постучал себя кепкой по голове.
- А, не понимаешь! – проникся Годгивин жестом, - Произношение у меня такое, акцент. Тут тебе Россия, вафли в шоколаде не купаем! – зачем-то добавил Годгивин и загордился Родиной.
- Ну, а писать? Врайт? Врайт – можешь?
-Write? Yes, yes!
- Тогда другой пингвин!
Годгивин прилежно, как учила “англичанка”, прилепил кончик языка к нёбу и пробулькал:
- Врайт, Ху – Ю!
Человечек извлёк из сюртука миниатюрную авторучку и в волос толщиной, но крупно, чтобы Годгивину было сподручно прочесть (“уважает!” – нетрезво удовлетворился Годгивин), каллиграфически небыстро вывел:
- I am is PAPERDAWN, seer!
- Па-пер-даун… - по слогам прочёл Годгивин, - Папердаун, ес?
Человечек потерянно кивнул.
- А что, нормально. Имечко, конечно, не для наших широт, но уха не режет. Да и дарёному коню… (Годгивин вспомнил о “компе” без “винта” и “замял” поговорку). Словом, будем знакомы!
- Годгивин! – Годгивин снова протянул было свои пять, осёкся и не без апломба ткнул себя кулаком в съехавший пиджак:
- Я – тоже врайт! Врайт романы. Романы сочиняю за деньги. Я – врайт роман, мне – мани. Врайт – мани! Ес?
- O yes, of course! You – writer?
- Точно, врайтер. Романист! Эк у нас с тобой закруглилось. Обмыть над бы – а бежать поздно. А я всю картечь – дуплетом, - Годгивин вгляделся в пустую бутылку,
зевнул и отчаянно пожелал спать. Он потёр уши, но уши не помогли.- Глаза слипаются, - пожаловался Годгивин.
- You want to sleep?
- Точно, слипаются… Словом я на боковую, а ты, коли не глюки, так пошебуршись тут… По мне – хоть из пушки. Главное дело, в компьютере не шуруй – клеммы замкнёшь… Ты, Папердаун, лучше в рюмку слазай… тебе хватит…
…н
аутро Годгивин разлепил кулаками веки, почесал язык о сухие вонючие зубы и попытавшись сглотнуть, пожалел допитое.К дивану дробно семенил Папердаун. Теперь он был уже с палец среднего европейца и был бледен, но подтянут.
- Ты… ты вчера – был? – тупо задал вопрос Годгивин, обернув неподъёмную, что гиря без ручки, голову.
- Был. – ответил Папердаун на чистом, как родники тамбовщины, русском.
- Был – это хорошо. Это – не диагноз… “Белка с ветки – прыг на ветку, я пихал вчера соседку; пил, пихал – да позабыл… а сосед со мной не пил…” - бледно вспомнил Годгивин из себя раннего и отвалился на подушки.
- А ты чего по-нашему расшпрехался? Добрался до рюмки, что ль? – Годгивин хихикнул.
- Понимаете, у Вас богатая библиотека – словари, учебники… Пока Вы почивали, извините… но я позволил себе воспользоваться Вашими книгами для изучения языка.
- Ну, с этим ты преуспел. Голова! Хоть за пивцом отправляй, да кто тебе такому отпустит, “мальчику-с-пальчику”…
Годгивин задумчиво и тяжко сменил бок – лицом к стенке:
- Про телефон тоже выучил?
- Выучил. Вам – устройство? Принцип действия?
Годгивин сдержался.
- Позвони по… , - (Годгивин недрогнувши назвал номер), - там Сёма, сосед наискосок. Скажи, чтоб лекарство забросил.
Cito! – Годгивин вспомнил по латыни и взбодрился.- Сосед – Ваш доктор? – осведомился Папердаун.
- У кого лекарство – тот доктор! – наставительно сказал Годгивин. И, расплющив нос об обои с лютиками, застонал:
- Стакан воды! И соседа-доктора!
Cito!!.В
ечером по круглым огоньком лампы Годгивин потчевал Папердауна нашинкованной сливой, запивая холодный медовый чай глотками водки. И расслабленный и вальяжный, говорил:- Вот, за роман принимаюсь. Дело верное, прибыльное!
Папердаун, держал ломоть сливы обеими ручками, как большие держат арбуз.
- Тема?
- Так, в личной жизни нелады. В смысле, семейной.
Годгивин вкратце изложил нелады. Папердаун понимающе кивал, пунцовея.
- А… Стоит?
- Как Русь под монголом!
- Так все говорят…
Годгивин вдруг раскипятился:
- Вот именно, что говорят: слово не воробей – хлеба не просит! Все говорят, а я, Годгивин, напишу!.. Я врайт – и ол райт мани!
- O yes, you write… извините, у Вас замечательная проза! Но Вы – деловой человек. То, что Вы поведали – две жены, два паспорта. Количество детей. Это тяжёлый бизнес, отнимающий время, а время…
- Время – мани! – подхватил Годгивин, не ухватив, на что намекает Папердаун, но опрокинул сразу сто и взвалил на стол гордое брюхо с расстёгнутой пуговицей над мохнатым пупком, глубиной с Папердауна, - кручусь, как белка в чёртовом колесе; ну, когда писать-то, а?
Папердаун осторожно отложил сливу и, поймав заносчивый взгляд Годгивина, заметил:
- Я, в некоторой степени, тоже литератор… И возьмусь написать Ваш роман при условии…
Годгивин поднял брови.
- Нет, нет, ничего из ряда вон. Я берусь написать Ваш, повторяю ВАШ РОМАН за месяц при условии, что буду питаться тем, чем питаетесь Вы, пить то, что пьёте Вы, спать – на Вашем диване… И ещё. Русская – трудная грамматика, я напишу Ваш роман по-английски.
“По-английски! Оригинальный английский роман автора “маде ин раша”! Наши “бабки” отдыхают на завалинке… Это же зелень! Первоцвет!” – у Годгивина захватило дух, он откровенно растерялся.
- Но мне как-то даже, - Годгивин хотел добвить “неудобно”, но заткнулся – удобнее было некуда.
- Всё O’key! Я – Ваш литературный раб, батрак, как это у вас по старинному. Я питаюсь с барского стола, за что со всем усердием делаю свою работу… Поймите, сегодня я – безработный литератор, и я умоляю Вас пойти мне на встречу!
Папердаун всполз на скатерть и, жалостно сложив ладошки, упал на колени.
- Ты – умоляешь? Ты – меня умоляешь?! Да это я должен умолять судьбу, пославшую мне тебя, не пославшего эту судьбу ко всем чертям! – Годгивин зашёлся патетикой, - Не будь ты… ну, несоразмерно мал своей щедрости, я удавил бы тебя в объятиях!
Годгивин дрожащим пальцем провёл по нежной, как пух, папердауновой шевелюре. Папердаун влажно улыбнулся.
- Для работы мне необходимо уединение. Вы оставите меня в квартире и будете посещать её еженедельно, проверять написанное.
- Но тема, тема романа, она…
- Тему романа Вы изложили мне вполне!
-Д
аун-Папердаун! – гайморически насвистывал Годгивин, покидая нежданного волонтёра, взявшегося разрешить его творческие проблемы. Годгивин не верил в сказки: с детства сказки его не смешили и не пугали, а раздражали “моралью”, ясной и дураку. Пугали нетрезвый дед, чихающий грозно, как “на всё!”, и рассеянная бабушка, забывающая очки там, где знакомилась со свежей почтой – на “толчке”… Убедило практичного Годгивина и то, что Папердаун вполне знает себе цену и место. Что ему, с таким росточком в почётный караул проситься? Или в разведку – “жучком” под обоями? Тем более, бывают же лилипуты всякие, с генетикой в мире непорядок – экологию-то подчистую засрали (Годгивина тронуло это “засрать подчистую” – и он записал дурацкий оксюморон на манжете, под кого-то “из великих”).Да и, не подвернись он, Годгивин со своим добрым любопытством – сучить бы по сию пору Папердауну ножками-ручками промеж бумаг, да сучить… Однако Годгивин честно заставил облезлый “Полюс” месячным припасом рожков, колбасы и водки – как на себя, в избытке благодушия не соизмеряя количество провианта с метаболическими качествами малыша Папердауна. “Пускай хоть лопнет, лишь бы изваял стоящее!” – рассуждал Годгивин: даже за два квартала от дома ему мерещился пулемётный стрёкот клавиатуры… - “Мой роман. Мой английский роман! То-то скажут… Что-то скажет ОНА?!”.
Октябрьская улица была ветрена и щекотала в носу. Где-то жгли листву, но её всё хватало опадать и опадать – гнездиться в шляпе Годгивина, спрыгивать с его плеч-реглан. Женщины с работы и праздные – с опущенными авоськами и задранными подбородками, двигались встречной толпой, обтекая и завихряясь вокруг Годгивина. Стемнело так, что наверху вразброд позагорались окна; лица женщин стали неразличимы в тени их чёлок и шляпок. Среди них, этих женщин, наверняка была ОНА. Но Годгивин не был готов к встрече с НЕЙ, как не был готов его роман…
Годгивин протиснулся в ларёк, купил пива, вытащил голову, прихлопнул взметнувшиеся было волосы, засмеялся неожиданной свежести, вдохнул…
- Мущщина-а!
Из ларька Годгивину протягивали шляпу.
Годгивин отпер бутылку о ларёк и крепко отпил:
Грачи прилетели… А что им, грачам?
Им Африка снится, небось, по ночам!
А мне, если только с похмелья
приснится какая-то Неля,
какая-то Инна приснится,
какие-то жопы и лица –
которых не помню, а может, не знаю…
А в Африку я вообще не летаю!
- громко, назло времени года, сказал Годгивин стихами и отравился к какой-то своей жене…
Напирая на щи и перебрасывая с колено на колено каких-то своих детей Годгивин, жуя-глотая, “толкал” какой-то своей жене:
- Роман пишу, мать. Такой романище – закачаешься!
- И так уже качаемся. От ветра! – ответила какая-то жена, - Дома жрать нечего…
- Да будет тебе… - поморщился Годгивин.
- От тебя, конечно, будет… Дождёшься от тебя! – какая-то жена определённо портила аппетит.
Годгивин с искренним огорчением отодвинул тарелку.
- Знаешь…, - кашлянул Годгивин и испугался, что забыл имя. Вместо имени он взял какую-то жену за полузнакомую таллию и попросил “стольник” “на прожитие”.
- Знаешь ведь, разрываюсь средь вас, о достойные меня! – пошутил Годгивин для разрядки, но на ум пришло “Сцилла и Харибда” и Годгивин едва не расхохотался.
- Определяйся, старый пердун, кто воды поднесёт, когда скопытит! – сказала банальность какая-то жена, похрустела в трюмо и протянула требуемое.
Годгивин поцеловал её в конопатый носик и походя пожалел, что забыл имя.
- Выброси ты один паспорт! По жребию – на “орёл-решка”! А лучше – от души, дурак!..
Какая-то жена плакала в дверях, закрывая глазёнки вцепившимся в её ноги детям.
- Или вообще не приходи! Во-о-бще! – догнало Годгивина в подъезде.
“Детей, что бананов на пальме”, - метафорой утешил себя Годгивин, по-детсадовски складывая “стольник” трубочкой.
Т
рамвай, подскакивая на стыках, вошёл в резонанс с физиологическим ритмом Годгивина так, что у того возникла эрекция. Годгивин положил на колени шляпу и попытался развеять эрекцию мыслями о жёнах.“Одна любит меня, как обрюзгшего, но некогда поджарого, как гончая, “первого парня на филфаке” и её “первого”, потом отца за отцом её детей, - размышлял Годгивин, - любит, кормит, прощает, ссужает средствами, но требует доходной “человечьей” работы, хотя не гонит… Другая любит мою прозу, числит меня в гениях, в “первых!”, хотя, как мужик, я у неё далеко не “первый” и тем паче не отец её разношёрстного потомства; зато не настаивает на смене рода занятий в разрезе повышения уровня жизни, однако, денег не даёт, хотя гнать тоже не гонит… Вот же бабьё! – восхитился Годгивин, - Парадокс на парадоксе!”
Годгивин вообразил своих “парадокс на парадоксе” в доступной их возрасту позе из “Кама Сутры” и загоготал, напугав обитателей трамвая. Обе жены-парадокса были не юными и имели сопутствующие возрасту недостатки и излишки. Впрочем, Годгивин не помнил в подробностях. Годгивин жил с жёнами редко и наскоками. Ещё реже он жил у жён, поскольку боялся детских вопросов каких-то своих и каких-то не своих детей, на которые забыл ответ годам к семи; но пуще боялся – непременных взрослых ночных бесед “за общее прошлое”, которого было – хоть ковшом ешь. Годгивин не был против взрослых бесед “за общее прошлое”, венчающихся взрослым же – аж по будильник – сексом, но абсолютно не помнил, какое именно прошлое и с кем было общим и подчас попадал в такой просак, что стучали соседи…
Трамвай тащил Годгивина по скомканному адресу, отрытому в кармане брюк “в стирку”, по адресу, который он, не ведая каким образом, но исхитрился выпытать у той позавчерашней девки, с которой он… Вспоминать было гадко и стыдно, как дворовую собачью свадьбу “хвост в хвост” при родителях. Чтобы не вспоминать, Годгивин разглядывал в пыльные окна пыльные городские улицы, пыльные людьми в пыльных пальто; разглядывал красный от пыли ветер позднего октября – зловещий, как красный закат “к заморозкам”.
И прижимал наливавшуюся кровью шляпу…
- Здравствуйте, Лена. – просто, как будто это просто, сказал Годгивин и добавил нелепое:
- Вы меня помните?
Кто-то “из сведущих” “втирал” Годгивину, что шлюхи не помнят клиентов, как курильщики – сигареты. Но люди помнят не вещи, а обстоятельства. И Лена вспомнила, вспомнила сразу – как заядлый курильщик – последнюю подмоченную сигару на вздыбленном “Титанике”.
Вспомнила – и расхохоталась:
- Да, как же не помнить? Вы тот, из леса! Ох, и пьянущий были…
Годгивин опустил голову, как на плаху:
- Извините…
- Вы такой цирк учинили, чуть не переломали меня, - Лена оголила забинтованные коленки; а потом – за палку и на друзей своих, они всё подглядывали, пока мы в машине кувыркались… В больницу её, - кричите, - в больницу! А потом: домой, домой лучше! Я сам её – зелёнкой, йодом… Аптечку в машине искали… Прижимались всё на заднем сиденье: люблю, мол, не трогайте её никто, я люблю её!..
- А может, правда любишь? – Лена ехидно отставила бедро. На мгновение свободный халатик распёрла остроугольная проститутка-профессионалка, но тут же скрылась за лениным смехом:
- Вы ко мне домой рвались, в квартиру, деньжищ насовали… адресок вот выцыганили. Ну, никакого сладу!
- Я… я не бил вас?
- Да что вы, такой пьяный были, нежный. Целоваться лезли: я, кричали, могу справку показать, что не заразный! Я отпихиваю, а вы лезете, губастый… Вы – мне справку!
Годгивин вспомнил про товарищей-свидетелей синхронного отказа его, Годгивина руля и ветрил, про то, что они, ублюдки, сейчас “трубят” о нём каждому столбу и у него потемнело в глазах…
- Вам ночевать небось негде? – Лена дёрнула Годгивина за рукав, - Эй, товарищ! Вам плохо?
Туман медленно рассеивался и Годгивин, медленно угадывая лицо девушки с улыбающимися глазами, сказал:
- Мне хорошо. Мне правда очень хорошо. Именно в данный момент… А если вы насчёт заночевать? Да, извините, совершенно негде. Я, собственно за этим – и у меня деньги! Вот, - Годгивин достал купюру-трубочкой, - я только куплю что-нибудь и приду…
И поскакал вниз по лестнице уверенный почему-то, что его пустят.
- Чудной, - прошептала Лена, не прикрывая дверей, уверенная, что Годгивин – чокнутый, но нисколечко его не боясь. И поэтому крикнула вдогонку:
- Я обожаю эклеры!
Годгивин приволок шампанское и много пирожных. Они устроились прямо на диване и выпивали не “чокаясь”, не включая телевизор и не выключая свет. Годгивин слышал, что шлюхам не нравится, когда их пытают, почему они “этим” занимаются и прочее, и он не знал о чём спрашивать.
Лена подобрав ноги хрустела эклерами. У неё открылись острые коленки, как-то неловко перебинтованные, белокожие и с прожилками. “На такой коже долго сидят синяки”, - подумал Годгивин и в который раз разозлился на себя:
- Вы всё-таки извините, Лен…
- А, проехали! – она махнула рукой, обдав Годгивина запахом чистого женского тела. “Шлюхи обязаны содержать себя в чистоте, - решил Годгивин, - вся эта косметика, “лореали”, - это профессия, “камуфло” омоновское… А так они, оказывается, чистюли…”
- Я сегодня не при делах, - усмехнулась Лена, - сами понимаете, поигрались мы с вами в соловьи-разбойники… Так что ютиться будем неуютно – квартирка однокомнатная; я – на диван, вам – раскладушка, бельё покажу, справитесь.
- А можно – на “ты”?.. – робко спросил Годгивин.
- На “ты” – с клиентами! – отрезала она, - …или с друзьями.
- А я?
- Ты – чудак!
- Я – писатель! – парировал Годгивин, подозревая, что это – синоним, - Роман пишу!
- Пишешь роман? Про любовь, что ли?
- Да, прямо сейчас, в эту самую минуту и пишу! Про всё, что угодно. И на английском языке, представь себе!
- Ой, точно чокнутый! – восхитилась Лена.
- Да, я – чокнутый!.. Чок-ну-тый! – по слогам просмаковал Годгивин, - У меня два паспорта, две жены, куча детей – моих и не совсем, жёны меня кормят супом, содержат и восхищаются моим талантом, а я, с моим университетским, таскаюсь по малотиражкам, это… это всё равно, что раскатывать на “запорожце” в смокинге… при этом я – бабник и всё время хочу и могу; я могу – в подъезде, могу – за деньги, у меня хрен – до колен… и вообще мне сорок семь лет, а кажется, я вчера начал жить, а иногда кажется, что прожил уже тысячу жизней, только
забыл – с кем…Годгивин вдруг по-детски вытер нос.
Лена с восторгом, потом с бабьей грустинкой слушала Годгивина, потом погладила его, как щенка-перестарка по седоватой голове и сказала просто:
- Раскладушка у батареи. “Баиньки”, заинька!.. И не нужно ничего больше, ладно? Я ведь на “ты” – “…или с друзьями”! – она не улыбалась.
Лена котёнком свернулась на диванчике и молниеносно заснула. Годгивин включил телевизор, убрал звук и, свесив с раскладушки большие, за годы жизни вытертые брючинами долыса ноги, следил, как она среди беспокойной телевизионной светотени всхлипывает во сне, как хмурит брови, улыбается, перекладывает голову с подушки на тонкий локоток, зарывая лицо в тёплые рыжие волосы… она была хрупкая, с вздрагивающими опущенными ресницами и руками
с пальцами правильной длины.“А вдруг она – это ОНА!” – едва не поперхнулся сердцем Годгивин, но тут же забыл об этом – Лена повернулась во сне, Годгивин на тяжеловесных цыпочках поправил съехавшее одеяло, постоял над ней, потянулся, и уже на раскладушке, укрываясь, как привык – с головой, успел подумать, что остаётся надолго…
В
назначенный срок Годгивин долго курил у собственной квартиры, привалившись ухом к дерматиновой двери и нервными глотками вбирал воздух: “а вдруг сбежал Папердаун? Бросил дельце?!.” Потом озираясь, как домушник, отпер и выдохнул с облегчением. В глубине комнаты стрекотал компьютер. Годгивин заглянул в холодильник – за неделю Папердаун слопал прилично, и выпивкой не побрезговал…Комната была усеяна “английскими” “распечатками”, как облетевшей кленовиной – бульвары. “Чего я напроверяю, с английского-то? Китайская грамота… - решил Годгивин, - Пишет, пускай и пишет!”
- Ты, давай, стругай себе! – сказал Годгивин по-свойски, не здороваясь.
Папердаун обернулся с полуулыбкой:
- Я очень, очень стараюсь для Вас!
Теперь Папердаун вымахал с хорошего хозяйского кота, так что вполне различимы стали черты его лица и фасон одёжки. На нём был определённо древнего, скрупулёзного кроя сюртучок нараспашку с несправедливо длинным батистовым гульфиком, будто на вырост… Физиономия Папердауна не понравилась Годгивину. Не понравились красные, как у малыша “с горки”, щёки, белёсые, хлопающие по коровьи ресницы и особенно уголки рта, падающие вниз, когда Папердаун улыбался.
Казалось, у Папердауна было четыре руки по десятку пальцев на каждой – стук клавиатуры сливался в торжественную барабанную дробь. “Или тревожную – барабанит, как перед казнью…” - стрельнуло в мозгу Годгивина. Однако Годгивин оценил и залюбовался работой Папердауна: “ну, прям, Дюма-отец, его мать…”.
- Стругай, стругай, мил-человек! – Годгивин погладил гибкую и по-кошачьи насторожённую спину Папердауна, панибратски щёлкнул его по гульфику, - Если чего надо, проси, не стесняйся. Свои ж люди!
- Ничего не надо. Для творческой работы требуется лишь уединённость, - ответил Папердаун.
Он взглянул Годгивину в глаза, взгляд Папердауна больше не был жалким, он был жёлтым в каком-то волчьем, полумистическом смысле; взгляд от которого матёрые охотники бегут сломя голову, теряя в снегу валенки.
- Для работы нужна уединённость… - настойчиво и совершенно вежливо повторил Папердаун, - Вы понимаете?
Годгивин понял и испарился, аккуратно за собой прикрыв.
И накрепко задумался…
Лена, у которой он “кантовался” истекшую неделю отбыла к тётке в какую-то заштатную область “с деньгами помочь, да и – родня же…”.
- За квартирой приглядывай! – напутствовала она его в одиночество, “сдавая” ключи. И чмокнула в щёку, по-девчоночьи непосредственная.
Между ними ничего не было за эту неделю. Они безмаршрутно бродили по городу, подбирали листву припозднившейся златоосени – поцветистей, кормили с рук каких-то навязчивых птах, пили ледяное колючее пиво под глубоченным небом, а потом дули друг другу в озябшие ладони; а вечерами “врубали” допотопную “АББУ” и жарили картошку… Годгивин
узнал, что квартира съёмная, что следующим годом Лена – снова в институт, что не прочь завести кошку – но аллергия на мех. Она оказалась доброй и неглупой и потому какой-то растерянной в мире, который по мере сил растерял Годгивин. Это выбивало у них козыри в игре, в которую превращаются обычно отношения полов. И то, что за целую неделю у них ничего не было, было, быть может, самым приятным откровением в жизни Годгивина.Поэтому Годгивин не хотел туда, где не будет Лены.
И, смиренно вздохнув, отправился в экстремальный тур “водка – бабы – водка…”, не забронировав обратного билета…
Г
одгивин пил не смыкая дней и ночей – сначала на спорадические женины “подаяния”, потом систематически – всё, что “соображал”, находил или крал… Житие своё в питии Годгивин помнил муторно: помнил, что его били за ворованную с прилавка селёдку, но потом он нашёл лучше – в ящике на задворках магазина; помнил, что коли жив, то где-то столовался; помнил вечных “друзей на троих” – всеми досконально пересчитанными рёбрами и острыми на язык фрагментами зубов; помнил, что раз “не получилось” с некой “шалашовкой” с-под-зобора – и высокомерно радовался своему высокомерию; но – главное, помнил о Папердауне и романе.И дни и ночи спустя обросший и потому неимпозантно бородатый Годгивин метеоритом врезался в общественный туалет – с похмелюги его неукротимо слабило. Передёргав ручки – о, не занято! – Годгивин рухнул на унитаз и жутковато ухмыльнулся. “Месяц! – подумал Годгивин, - Срок! Роман – готов!.. Сейчас же – “сто пятьдесят” на поправку и за
рукописью!.. И к чертям собачьим Даунов-Папердаунов, Сцилл-Харибд с их харибдятами-захребетниками, Елен-Прекрасных от хны… Всех – к чертям!”…Пожимая липкую ручку сливного бачка, Годгивин прощался со своим тщедушным прошлым. Прошлое, материей-временем в Чёрную дыру, клубясь всосалось в жерло горканализации, отбрызнув Годгивину на рот.
Годгивин привычно утёрся, обтёр рукав о рубашку и, разминая оставленный безвестным книгочеем-бессеребренником свежий “Труд”, упёрся глазами в следующий текст: “…новоявленным английским писателем Пайпером Дауном рекордным тиражом выпущен в свет роман-сенсация “
The Russian sexual limb – given by God!”…- Да что ж это такое, товарищи! Это же моё! Мой роман!! - Годгивин заколотил в кабинку справа:
- Мне словарь нужен! Словарь!!
- Какой ещё словарь? – пробасили оттуда.
- Англо-русский…
- Краткий сойдёт?
- А… а пополнее чего?
- Совсем обгадился, что ли…
Через стенку Годгивину перебросили увесистый том.
- На “Ха” не выдирай – буква ценная. Малоупотребительная! – предупредили за стенкой.
Годгивин упал на колени перед унитазом и затрещал страницами: “так, sexual, секс – с этим ясно, Рашен – тем более; теперь по алфавиту: на “Джи”, given – данный, God – Бог… “Эль”… Ага, limb – член… Грамматика, бля... попутал же бес в “универе” испанский дрочить…”, - разрозненные слова разбегались, тараканами от ремонта, никак не желая складываться в нечто вразумительное. Годгивин отшвырнул словарь и вцепился в газету: “…международным пен-клубом роман господина Дауна выдвинут на Нобелевскую… между тем готовится русский перевод романа под рабочим названием “Русский Хер”…
- Фак – Ю! Фак, фак, фак!! – заорал Годгивин, клоками, как Хаттабыч, выдирая бороду, тщась реанимировать убитую в один присест сказку… Сказку про его, Годгивина, большое хрустальное будущее. Годгивин даже не успел придумать этой сказки. Сказки для него и ЕЁ. Сказки, может, про Гавайские пляжи, а может, про ночной Париж, а может… Да, мало ли?!
И Годгивин заорал снова:
- А я! Я?!.
- А ты – словарь верни, геморроик! - пробасили справа, - И свечи помогают, с красавкой…
Годгивин решил было сберечь газету – на память, но другой не было, и он подтёрся, после чего уронил лицо в унитаз и бессильно свесил руки. Он тихонько рыдал, слёзы смешивались со струйками “пропускающего” бачка и казалось, что плачут оба.
- Мужик! – раздалось, покряхтывая, из кабинки слева, - Слышь, мужик, сигаретку не подсунешь?
Годгивин машинально запихал сигарету под низкую переборку; сигарету ухватила с высокими венами и искуренными ногтями но, тем не менее, женская рука. Женщин в возрасте выдают руки и шеи…
- Гросс мерси, уважил мадаму!.. Расслабиться хочешь? – предложила “мадама”.
Годгивин слышал это “расслабиться” десятки раз у ночных киосков, в подъездах “спальных” районов, да и в сортирах, чего греха таить… Но теперь не “въехал”.
- Что?..
- Ну, оральный будешь? Хорошему человеку – полтинник. Натурой платишь – так “пузырь”.
- Давай оральный! – сказал Годгивин, чувствуя, что сходит с ума.
- Так переползай ко мне! – защёлка слева откинулась.
- Нет, не здесь… не так. В кино пойдём. Ясно?
- Ну, в кино, так в кино. Кино – дело тёмное, а темнота – друг молодёжи, - хохотнуло в кабинке слева, - твои билетики, мои миньетики…
- Марафет наведи, шалава! – рявкнул Годгивин.
Пока “мадама” отправляла нужду и орудовала грошовой косметичкой, Годгивин, уже не соображая, зачем, ракетой слетал на угол и встретил её у сортира с цветком и головокружением от ударившей в пах крови.
Видавшая виды забальзаковская “мадама” кокетливо приложила жёлтый снулого цвета ландыш к вырезу на жирной пупырчатой груди и они с Годгивиным, нервно сплетая-расплетая пальцы отправились туда, куда отправляются все неслучайные знакомцы, а то и влюблённые – грызть попкорн, тереться боками либо творить таинство миньета. Они отправились в Кино, где показывают широкоформатную цветную жизнь со стереозвуком “
Dolby surround”.Годгивин вышагивал с торжественной обречённостью, мыслями внимая барабанной дроби Папердауна, насуплено обхлопывая карманы в поисках презерватива; Годгивин понимал, что ступает по дороге, которой уходят в себя, чтобы не возвращаться, и ликовал, что наконец его астральное тело сжалось, устроилось в берегах плотского и ему так – уютно и просто, и впереди хрустальные горизонты ненакладного – за “пузырь”, да и тот, как ни крути, напополам – Кина… Он, сбиваемый с ног первыми хлопьями, тяжёлыми, как растревоженные куры, ощутил себя малюсеньким – со спичку, и в веселой припрыжке помахал шляпкой стремительно набирающим высоту деревьям, домам и Небу, до которого было уже не дочиркнуть его бесталанной головушке.
…Г
одгивин не обернулся даже когда высокая девушка, почти девочка в развевающемся и пурпурном, окликнула его, бросилась за ним, босая над горячим первоснежьем, пронеслась, размыкая оглохшую толпу, выбросила длинную тонкую руку и почти ухватила Годгивина за воротник, как захлопнулись пред Нею двери Кино…